Ван-Конет был стеснен в деньгах. Приданое Консуэло почти целиком разошлось на приобретение акций, уплату карточных долгов, подарки Лауре, Сногдену; солидная его часть покрыла растраты отца, а также выкуп заложенного имения.
Он задумался, задумался светло, покойно, как баловень жизни, уверенный, что удача не оставит его.
«Исчезла жена», — подумал, усмехаясь, Ван-Конет, когда часы пробили два часа ночи.
В это время за дверью полуосвещенной соседней комнаты послышались легкие, быстрые, — такие быстрые шаги, что муж с беспокойством взглянул по направлению звуков. Консуэло вошла как была — в черных кружевах. Ее вид, утомление, бледность, заплаканное, осунувшееся лицо предвещали несчастье или удар.
— Что с вами? — сказал Ван-Конет невольно значительнее, чем хотел.
Он встал. Еще яснее почувствовал он беду.
— Георг, — тихо ответила Консуэло, смотря на него со страхом, подавляя вздох приложенной к сердцу рукой и вся трепеща от боли, — идите, спасите человека, в этом и ваше спасение.
— Что произошло? Откуда вы? Где вы были?
— Каждая минута дорога. Ответьте: месяц назад гостиница «Суша и море» ничем не врезалась в вашу память?
Ван-Конет испуганно взглянул на жену, повел бровью и бросился в кресло, рассматривая близко поднесенные к глазам концы пальцев.
— Я не посещаю трактиров, — сказал он. — Прежде чем я узнаю причину вашего поведения, я должен объяснить вам, что моя жена не должна исчезать, как горничная, без экипажа, маскарадным приемом.
— Не браните меня. Вы знаете, как я расстроилась сегодня от ваших жестоких слов. Я была на концерте, чтобы развеселиться. И вот что ждало меня: произошла встреча, после которой мне уже не жить с вами. Спасайте себя, Георг. Спасайте прежде всего вашу жертву. Утром должны казнить человека, имя которого Джемс Гравелот… Что же… Ведь я вижу ваше лицо. Так это все — правда?
— Что правда? — крикнул обозлившийся Ван-Конет. — Дал ли я зуботычину трактирщику? Да, я дал ее. Еще что принесли вы с концерта?
— Ну, вот как я скажу, — ответила Консуэло, у которой уже не осталось ни малейших сомнений. — Спорить и кричать я не буду. В тот день, когда вы были у меня такой мрачный, я вас так сильно любила и жалела, вы оказались подлецом и преступником. Я не жена вам теперь.
— Хорошо ли вы сделали, играя роль сыщика? Подумайте, как вы поступили! Как вы узнали?
— Никогда не скажу. Я ставлю условие: если немедленно вы не отправитесь к генералу Фельтону, от которого зависит отмена приговора, и не признаетесь во всем, если надо, умоляя его на коленях о пощаде, — завтра весь Покет и Гертон будет знать, почему я бросила вас. Вам будут плевать в лицо.
Ван-Конет вскочил, подняв сжатые кулаки. Его ноги ныли от страха.
— Не позже четырех часов, — сказала Консуэло, улыбаясь ему с мертвым лицом.
Ван-Конет опустил руки, закрыл глаза и оцепенел. Хорошо зная жену, он не сомневался, что она сделает так, как говорит. Ничего другого, кроме встречи Консуэло с каким-то человеком, все рассказавшим ей, Ван-Конет придумать не мог, и его нельзя за это обвинить в слабоумии, так как догадаться о сообщении с тюрьмой через подкоп мог бы разве лишь ясновидящий.
— Не напрасно я ждал от вас чего-нибудь в этом роде, — сказал Ван-Конет, глядя на жену с такой ненавистью, что она отвернулась. — Я все время ждал.
— Почему?
— В вас всегда был неприятный оттенок бестактной резвости, объясняемый вашим происхождением не очень высокого рода.
— Низким происхождением?! Я была ваша жена. Нет ближе родства, чем это. Разве любовь не равняет всех? Низкой души тот, кто говорит так, как вы. Меня нельзя оскорбить происхождением, я — человек, женщина, я могу любить и умереть от любви. Но вы — ничтожны. Вы — корыстный трус, мучитель и убийца. Вы — первостатейный подлец. Мне стыдно, что я обнимала вас!
Ван-Конет растерялся. Его внутреннее сопротивление гневу и горю жены было сломлено этой так пылко брошенной правдой о себе, чему не может противостоять никто. Он стал перед ней и схватил ее руки.
— Консуэло! Опомнитесь! Ведь вы любили меня!
— Да, я вас любила, — сказала молодая женщина, отнимая руки. — Вы это знаете. Однако сразу после свадьбы вы стали холодны, нетерпеливы со мной, и я часто горевала, сидя одна у себя. Вы взяли тон покровительства и вынужденного терпения. Вот! Я не люблю покровительства. Знайте: просто говорится в гневе, но тяжело на сердце, когда любовь вырвана так страшно.
Она, мертвая, в крови и грязи у ног ваших. Мне было двадцать лет, стало тридцать. Сознайтесь во всем. Имейте мужество сказать правду.
— Если хотите, — да, это все правда.
— Ну, вот… Не знаю, откуда еще берутся силы говорить с вами.
— Так как мы расходимся, — продолжал Ван-Конет, ослепляемый жаждой мести за оскорбления и желавший кончить все сразу, — я могу сделать вам остальные признания. Я вас никогда не любил. Я продолжаю отношения с Лаурой Мульдвей, и я рад, что развязываюсь с вами так скоро. Довольны ли вы?
— Довольна?… О, довольно! Ни слова больше об этом!
— Я могу также…
— Нет, прошу вас! Что же это со мной? Должно быть, я очень грешна. Так ступайте. Я не пощажу вас.
— Да. Я вынужден, — сказал Ван-Конет. — Я буду спасать себя. Ждите меня.
— Торопитесь, этот человек опасно болен.
О! Мы вылечим его, и я надеюсь получить вашу благодарность, моя милая.
Несмотря на охвативший его страх, Ван-Конет очень хорошо знал, что делать. Спастись он мог только отчаянным припадком раскаяния перед Фельтоном, сосредоточившим в своих руках высшую военную власть округа. Он не раскаивался, но мог притвориться очень искусно помешавшимся от отчаяния и раскаяния. Медлить ему даже не приходило на ум, тем более не помышлял он обмануть жену, зная, что будет опозорен навсегда, если не выполнит поставленного ему условия. Сказав: «Ждите. Я начинаю действовать», — сын губернатора бросился в свой кабинет и соединил телефон с тюрьмой.